Читать онлайн «Пушкин ad marginem». Страница 22

Автор Арам Асоян

Несомненно, что она плод искусного освоения французского анекдота. Но, как говорил искушенный В. К. Шилейко, область совпадений столь же огромна, как область подражаний и заимствований.

Аргументы, подтверждающие справедливость этого мнения, встречаются часто. Передают, например, что Людовик XIV однажды с досадой заявил собственному исповеднику, упрекнувшему легкомысленные слабости короля в своей проповеди: «Я готов сказать себе это сам, но я не хочу, чтобы мне это говорили»[273].

Прислушиваясь к этой фразе короля-солнце, начинаешь слышать другую, из пушкинского письма Вяземскому: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, – признается Пушкин, – но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство» (XIII, 280). Признание Пушкина ассоциируется не только со словами Людовика XIV, но и с записью Шамфора, как будто заимствуя у нее если не формообразование, то траекторию мысли: «Quand il se fait quelque sottise publique, je songe a un petit nombre d’etrangers qui peuvent se trouver a Paris, et je suis prêt a m’affliger, car j’aime toujours ma patrie» (Ch., 89). – «Когда какая-нибудь глупость правительства получает огласку, я вспоминаю, что в Париже находится, вероятно, известное число иностранцев, и огорчаюсь: я ведь все-таки люблю свое отечество» (Ш., 87).

В черновиках к «Мыслям и замечаниям», которые частично были напечатаны в «Северных цветах» на 1828 год, встречается запись, начинающаяся фразой: «Повторенное острое словцо становится глупостью»[274]. Она звучит как короткое эхо высказывания, засвидетельствованное Шамфором: «Une idée qui se montre deux fois dans un ouvrage, surtout a pen de distance disait M., me fait e’ effet de ces gens qui, après avoir pris conge, rentrent pour reprendre leur epee on leur chapeau» (Ch., 234). – «Мысль, которая дважды появляется в сочинении, да еще на протяжении немногих страниц, – заметил М., – напоминает мне человека, который, откланявшись, тотчас же возвращается за шпагой или шляпой» (Ш., 213).

Другой пример «совпадения» еще более впечатлителен. В «Максимах и Мыслях» читаем: «Il y a une mélancolie qui tient a la grandeur de l’esprit (Ch., 252). – «Иной раз меланхолия служит приметой высокой души» (Ш., 96), а в конце мая 1825 года Пушкин назидательно выговаривает К. Ф. Рылееву: «Тебе скучно в Петербурге, а мне скучно в деревне. Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа» (XIII, 176).

Недавно Л. И. Вольперт отмечала, что большинство «типологических» наблюдений, появившихся при жизни поэта, а также позднее, вплоть до конца XIX века, сводилось к выявлению в пушкинских текстах отдельных реминисценций и аллюзий, но с началом XX столетия такому подходу противопоставляется широкая концепция «влияния» (связь с историзмом, усвоение способа видения мира, самого «духа» оригинала, перекличка идей)»[275].

Эта эволюция штудий пушкинологического характера должна коснуться и ранних писем Пушкина, где его чувства и мнения еще зависимы от литературных впечатлений[276]. Например, в «Характерах и анекдотах» Шамфор пишет: «Даже самый скромный человек, если он беден, но не любит, чтоб с ним обходились свысока, вынужден держать себя в свете с известной твердостью и самоуверенностью. В этом случае надменность должна стать щитом скромности (…) светское общество ожесточает человека; тот же, кто не способен ожесточиться, вынужден приучать себя к напускной бесчувственности, иначе его непременно будут обманывать.» (Ш., 51, 52).

Словно в унисон с этими сентенциями Пушкин наставляет юного брата: «Не суди о людях по собственному сердцу (…) презирай их самым вежливым образом: это средство оградит тебя от мелких предрассудков и мелких страстей, которые будут причинять тебе неприятности при вступлении твоем в свет (…) Будь холоден со всеми; фамильярность всегда вредит (…) Никогда не принимай одолжений: одолжение – чаще всего предательство. Избегай покровительства, потому что это порабощает и унижает» (XIII, 524).

Подобная перекличка поэта с Шамфором угадывается, – на что указал в свое время Козмин, – и в хронологически близком письму отрывке (возможно, 1823 года): «Жалуются, – пишет Пушкин, – на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиною незнание отечественного языка: но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самой раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного? Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как поют они модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, искажают рифму. Вслушайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия…Исключения редки» (Дн., 90).

У Шамфора читаем: «Некоторые мои знакомцы из числа людей, наделенных пылким воображением, а потому неизменно проявляющих живой интерес к прекрасному полу, не раз говорили мне, что их всегда удивляет, как мало на свете женщин, восприимчивых к искусству, в особенности к поэзии. Один поэт (…) рассказывал мне, в какое изумление повергала его некая умная, изящная, обладающая чувствительным сердцем дама. Она всегда была со вкусом одета, отлично играла на многих инструментах и при этом не имела ни малейшего представления, что такое ритм или чередование рифм: ей ничего не стоило заменить в стихе удачное, порой гениально найденное слово первым попавшимся банальным выражением, даже если последнее нарушало размер» (Ш., 147).

Примечательно, что позднее Пушкин изменил своему заимствованному скептицизму, и в «Рославле», как, впрочем, и в «Table-talk» (см.: Дн., 111), звучат уже совершенно иные высказывания о женщинах. «Нет сомнения, – запальчиво утверждает пушкинская героиня, – что русские женщины лучше образованы, более читают, более мыслят, нежели мужчины.» (VIII, 1; 156).

Трудно не заметить и жанрового подобия «Table-talk» собранию «Anecdotes, caractères et dialogues» Шамфора, хотя название «разговоров»» Пушкина принято отсылать к одноименной книге С. Т. Кольриджа «Spesimens of the Table-Talk», которую русский поэт купил 17 июля 1835 г.[277]. Но эта книга, как справедливо отмечает исследователь, представляет собой аккуратно записанные неким H.N.C. беседы с Кольриджем разных лиц. «Задача книги – показать облик Кольриджа, обаятельного и содержательного собеседника, похожего на философов афинского Ликея («He was to them as an oldmaster of the Academy of Liceum», – пишет автор предисловия…») (Дн., 198).

Еще меньше сходства с «застольными разговорами» Пушкина у другой книги, на которую указывал М. А. Цявловский и которая тоже была в библиотеке поэта: Hazlitt W. Table talk, оr Original essays. Paris, 1825. В ней собраны значительные по объему статьи, посвященные проблемам морали и искусства: «On the pleasure of painting», «On the fear of Death», «On application to study» и др.[278].

Между тем, европейская традиция «Table– talk», к которой примыкают пушкинские заметки, восходит, как нам кажется, к Плутарху[279], но французский акцент сказывается уже в творческой истории «разговоров». Их комментатор сообщает: «Почти каждый отрывок записан на отдельном листе, между отрывками стоит разделительная черта (так и предполагал печатать их Пушкин). В некоторых случаях указан источник записанного анекдота, семь раз проставлены даты. Основная масса отрывков записана в 1835–1836 гг.» (Дн., 198). Такими же заметками на «клочках бумаги» были и «Максимы и мысли. Характеры и анекдоты» Шамфора, которые обнаружил, разбирая папки с бумагами писателя, Женгене (Ш., 251).

Генетическое сходство близких по жанру произведений отнюдь не единственное. В текстах Пушкина и Шамфора, в отличие от «Характеров» Лабрюйера или «Максим» Ларошфуко, «бросается в глаза (…) их прикрепленность к современности – общечеловеческое, универсальное отступает на второй план перед социально конкретным, порожденным именно данным моментом и средой»[280] И у Шамфора, и у Пушкина очевидна живая мысль, «движущаяся и ищущая» (Ш., 256), родившаяся как отклик на неповторимую и ситуативную диспозицию, но чтобы она «стала общим достоянием, – писал о Шамфоре его друг П.-Л. Редерер, – ее должен отчеканить человек красноречивый, тогда чеканка будет тонкая и четкая, а проба – полновесная» (Ш., 251). В параллель с этими словами Редерера, полагавшего, что каждое замечание французского острослова – «сгусток или росток хорошей книги» (Ш., 251), Левкович пишет: «Автографы «Table talk» свидетельствуют, что они явно готовились для печати. В некоторых отрывках видим незначительную правку рыжими чернилами и одинаковым почерком, резко отличным от почерка самих записей. Скорее всего, Пушкин готовил свою подборку для одного из ближайших номеров «Современника» и перед публикацией пересмотрел ее еще раз и прошелся по ней редакторским пером» (Дн., 200).

В «Table-talk» именно «чеканка» порой дает основания вспомнить о Шамфоре. «Дельвиг, – пишет Пушкин, – однажды вызвал на дуэль Булгарина. Булгарин отказался, сказав: «Скажите Барону Дельвигу, что я на своем веку видел более крови, нежели он чернил» (Дн., 107).